Мне совершенно всё равно
Где совершенно одинокой
Быть.
Я всегда хотела иметь взрослого друга. Ах нет, я лгу, а это недопустимо — не вообще, но хотя бы не в первой строчке. До недавнего времени взрослые меня не интересовали, а друзья и вовсе были не нужны. Мне хотелось проводить свои, дни с юными мужчинами… нет, раз уж я решила быть точной: проводить свои вечера с юными мужчинами, свои ночи — одной, свои утра — во сне, а дни — на прогулках. В последние годы, впрочем, появились какие-то дамы. Вдруг для меня открылся женский мир, прежде враждебный и неинтересный. До этого, когда нужно было уладить какие-то проблемы, я немедленно отыскивала глазами мужчин, которых можно обольстить и которые всё устроят. И они, в самом деле находились и всё устраивали. А на недовольные тени за их спинами я даже не смотрела.
А потом я соскучилась и стала всё делать сама, и эти бледные тени восьмёрками вдруг выступили из-за треугольных силуэтов, обрели плоть и оказались вполне дружелюбными и в разы более надёжными, чем мои былые союзники. И теперь я сразу высматриваю женщину средних лет, с которой можно объясниться несколькими фразами и взглядами — без всякого эротического подтекста, а точно по делу, и огонёк в её глазах будет означать только одно: она поняла задачу и жаждет решить её как можно лучше. Даже если задача — принести мне самый интересный десерт в этом кафе, не говоря уже о серьёзных и скучных поводах, по которым я прихожу в присутственные места.
В предыдущем абзаце я опять солгала, но разбить ритм немедленно оказалось выше моих сил, поэтому уточняю здесь: не «соскучилась», конечно. Меня просто чуть ли не впервые в жизни как-то ловко не полюбили, и разочарование было столь велико, что я отвернулась от них, от всех этих больших жёстких мужчин, и попыталась спрятаться в нежном женском мире, утешиться в мягком, укрыться за широкими юбками, заснуть в тёмном шкафу, пока там, снаружи, меня потеряли, но, к сожалению, не ищут.
Конечно, мне даже в самой глубокой печали не приходило в голову отказываться от секса. Но я подумала, что если не могу спать, с кем хочу, то какая разница, с кем. То есть, по-прежнему, с мужчинами — это технически удобнее, но уже не важно, с какими. Мне никто не нравился (точнее, единственный, кто нравился, был недоступен), и пришлось спать хотя бы с теми, кто не неприятен.
И я как-то смирилась со своим бедственным положением, — потому что это бедствие, если задуматься, — и заменяла любовников, следуя логике нетрудного пасьянса, а не собственным симпатиям и антипатиям. И однажды выбросила из расклада бубнового валета, заместив его крестовым королём. Была уже осень, и мелкие карты рыжей масти осыпались с деревьев, ложились под ноги, и мне показалось красивым, если следующий онёр будет темнее и старше предыдущего.
Наша первая постель стояла на остывшей поскрипывающей даче — я никогда не приводила этих одинаковых посторонних людей в свой дом, который пустовал с тех пор, как меня не полюбили. Твёрдо уверена, что можно спать с кем попало, но нельзя пускать кого попало домой — так и мама говорила (но про секс она не упоминала, поэтому пусть). В их квартиры я иногда приходила, но у этого были какие-то обстоятельства, поэтому мы сговорились поехать для первого раза за город. Я всегда теперь сговариваюсь заранее, с тех самых пор, когда меня так ловко не полюбили, — потому что это экономит время, а я не хочу тратить на этих людей больше, чем необходимо. Всего — времени, сил, беспокойства, — всего по минимуму.
И, значит, за окном большая луна высвечивала голые ветки, свет её падал сначала на меня, а потом на этого человека, который лежал на спине, а я пристроилась у него на плече и следила, как высыхает наш пот на моём теле, перестают дрожать колени, как вообще всё внутри выравнивается. И тут, среди обычных физиологических ощущений, я поймала чувство, как ловят за хвост ускользающую полёвку на осенней даче.
Вытащила на свет и опознала позабытое: этот человек мне нравится. Я так привыкла к отсутствию симпатии, к равнодушию, которое быстро сменяется раздражением, что совершенно забыла самую простую в мире вещь: как это — лежать в постели с тем, кто нравится.
И увидела я, что это хорошо, да уж. Приподняла голову и посмотрела, какой он, пожалуй, даже красивый, как кот в лунном свете. И умный. То есть при луне и голые почти все мужчины дураки — ну, кроме того, который не полюбил, — но я запомнила, что днём, в одежде, он казался вполне разумным. И мне немедленно захотелось болтать, это была вторая утраченная радость — я не болтаю с ними с тех пор, как меня тогда это самое, вы уже наверняка запомнили, что. Слишком много чести — сообщать им свои мысли, щебетать, показывая розоватые складочки глупости, изъяны логики и сырую яму со страхами.
А тут я почувствовала, что могу, как птичка, распеться у него на плече, и это было так чудесно, что я засмеялась. Засмеялась и сказала: пора.
Мы сели в машину, поехали в город и расстались очень нежно, гораздо нежнее, чем это бывало с остальными.
И я осторожно отнесла домой тепло, которое ощутила, проспала с ним всю ночь, а утром решила, что хочу иметь взрослого друга-мужчину. Именно чтобы щебетать — жаловаться, хвастать, задавать дурацкие вопросы, требовать утешения, и всё это — не поднимая головы от его плеча.
И поэтому всю долгую зиму, последовавшую за тем вечером, я записывала то, что хотела сказать этому человеку, — первому, который понравился мне с тех пор, как. Даже жаль, что каждую историю приходится начинать с безличного «знаешь, милый», — но я тогда не стала спрашивать имя, а теперь уже не узнать.
Знаешь, милый…
Письма луне
1
Дорогая луна, я сегодня гуляла и была безупречно полна — не толста, а наполнена. Насколько был пуст мой август, настолько же полным кажется предстоящий сентябрь. Все, кого я люблю, — со мной, если не рядом, то близко, а мне это важно.
Есть у моего сердца свойство: когда мужчина уезжает из города, я горюю так, что оно почти останавливается, ну, или замедляется уж точно. Он собирается, а я лежу на кровати и смотрю, и сил моих нет ни говорить, ни прощаться, а только не плакать. В другие дни я не позволяю чувствам сбивать меня с толку — разве случайно, спросонок, пока ещё не совсем в себе, услышу или увижу что-нибудь, что пробьётся сквозь самообладание. А так я крепкая.
Но когда он уезжает, меня покидает почти вся жизнь, а на её место ничего не приходит. Я лежу и не плачу, смотрю, как за ним закрывается дверь, слышу шаги, писк кодового замка, потом ничего не слышу.
А в этот раз было совсем плохо, потому что он уезжал, а у меня была встреча, лишняя бессмысленная встреча, полуделовая, полудружеская, с человеком, которого я едва различала при свечах. Официант, впрочем, был такой высокий, что я слегка оживилась и засмотрелась, и даже промедлила секунду, прежде чем сказать «зелёный, просто зелёный, без добавок». Но потом я всё теряла и теряла силы, сползала по столу куда-то вбок, трогала чайное ситечко на подставке, укачивала его, как колыбель, в которой бедовал остаток моей жизни. Но жизнь утекала сквозь мелкие дырочки, а я прислушивалась, хотя отсюда, из другой части города, нельзя было уловить ни шаги, ни писк кодового замка.
А потом он позвонил, сказал, что выезжает на вокзал, и ничего, что ты не успела меня проводить, это всё ненадолго, рабочий момент. Я прижимала телефон к щеке и радовалась, что жизнь почти совсем вытекла и мне нечем заплакать здесь, в этом глупом месте при свечах. А тот человек, с которым мы ужинали, видимо, сошёл с ума или вдруг что-то для себя решил, потому что протянул руку и погладил меня по щеке, по шее, немного по груди, и снова по шее, и снова по щеке. И я, не переставая скулить и жаловаться в трубку, подалась навстречу этой человеческой руке и слегка прижалась — потому что очень горевала.